Реквием Иштван Эркень Грозное оружие сатиры И. Эркеня обращено против социальной несправедливости, лжи и обывательского равнодушия, против моральной беспринципности. Вера в торжество гуманизма — таков общественный пафос его творчества. Иштван Эркень РЕКВИЕМ Памяти Иштвана Ханновера      (род. в 1917 г., в Будапеште, умер в 1951 г., в тюрьме г. Вац) Звонок пробудил ее от первого сна. Когда она переступила границу между сном и бодрствованием, сердце ее бешено заколотилось, все еще храня где-то в самых своих потаенных глубинах страх перед ночными звонками. Нетти включила лампу и встала с постели. Накинула халат, а тапочки не нашла; ноги ее еще не пробудились ото сна. Босая, неуверенной походкой двинулась она в прихожую. — Мне нужен доктор Агоштон. — Его нет дома. В дверях стоял худенький, рыжеволосый паренек. Он подслеповато щурился, попав из темноты на свет. В подъезде не горело электричество. — А когда он вернется? — Трудно сказать, — ответила Нетти. Рот после сна был полон вязкой слюны, язык непослушен. — Почему вы не зажгли свет на лестнице? — Я не знал, где выключатель, — ответил рыжеволосый. Он был очень бледный. Вернее, даже не бледный, а обесцвеченный, как застиранная скатерть. На левой щеке у него красовалось багрово-бурое пятно размером с детскую ладонь. От молодого человека разило запахом немытого тела и заношенного белья. Нетти передернуло от этого запаха, и она невольно отступила на полшага. — Зайдите завтра утром, — сказала она. — С завтрашнего дня муж в отпуске, но мы уезжаем только после обеда. Молодой человек не смотрел ей в лицо. Он не отводил взгляда от ее ног, ногти на которых были покрыты красным лаком. Курортный сезон был в разгаре, и Нетти с мужем завтра уезжали на Черное море, в Констанцу. Как и положено солидным людям, они заблаговременно уложили чемоданы и сдали их в багаж, а последний вечер Нетти провела в парикмахерской. Вернувшись домой, она аккуратно покрыла ногти лаком. Сейчас ей больше всего хотелось бы спрятать ноги, но халат доходил всего лишь до щиколоток. Понапрасну она переступала с ноги на ногу — глаза юноши из-под опущенных век неотступно следовали за ее ступнями. — По какому делу он вам нужен? — спросила Нетти, упрятав одну ногу под халат. — Этого я не могу вам сказать, — ответил рыжий парень. — В таком случае приходите завтра. — Лучше я обожду, — сказал рыжий. Он бросил очередной прилипчивый взгляд на ноги Нетти, затем повернулся и вышел за дверь. — Не вздумайте дожидаться на лестнице! — окликом вернула его Нетти. Она усадила молодого человека в прихожей, которая некогда, в бытность Кари адвокатом, служила приемной, а сама вернулась в спальню и улеглась на постель в халате. Пальцы ее листали журнал, но глаза машинально пробегали по строчкам, не вникая в текст; мысли ее непроизвольно возвращались к парню, ожидавшему в прихожей. Когда Нетти впервые подумала о нем, рука ее невольно коснулась щеки в том месте, где у молодого человека багровело пятно. Она обвела пальцем контуры пятна, и это наполнило ее таким ужасом, что по спине побежали мурашки. Нетти снова попыталась углубиться в чтение, но близость рыжего парня стесняла ее. А ведь она хорошо знала этих людей с землистыми лицами, просиживавших в приемной адвоката. Адрес Кари считался своего рода общественной собственностью: вот уже двадцать пять лет люди, попавшие в беду, как по цепочке, передавали его друг другу — еще с тех давних пор, когда он на суде защищал коммунистов и бесплатно вел дела тех, кому нечем было заплатить… Чего добивается этот рыжий парень? Да мало ли чего! Приехал из провинции — просить, чтобы отца исключили из списка кулаков. Или работает на заводе, а сам мечтает стать артистом. Или пожаловал из исправительного заведения и теперь хочет, чтобы Кари похлопотал о снятии судимости… Внезапно, резким рывком, она села в постели. Ей вспомнился один жест рыжего. Она увидела так ясно, словно на повторно прокрученной пленке: рыжий молодой человек сидит на стуле в прихожей и нервно дергает пальцы на руках, так что суставы хрустят… Поначалу ею владело лишь смутное беспокойство. Что-то влекло ее опять в прихожую, словно бы поначалу она не разглядела парня как следует. «Да полно тебе! — уговаривала она самое себя. — Просто наваждение какое-то!» Однако волнение заставило ее подняться. Она застегнула халат. Сунула ноги в шлепанцы и поспешила на кухню. Когда Нетти, с подносом в руках, отворила дверь в прихожую, парень вскочил, вытянувшись в струнку, и сам от этого вконец растерялся. Нетти поставила перед ним тарелку с яичницей. — Вы наверняка проголодались с дороги, — сказала она. — С какой еще дороги? — с подозрением в голосе спросил парень. — Да я просто так обмолвилась, — сказала Нетти. — Кушайте на здоровье. Нетти смотрела, как он ест. И внутри — даже не в нервах, а в каждой клеточке тела — поднималась какая-то дрожь. Она знала эту манеру: вилку держать посередине, у самого изгиба, наклоняться вперед за каждым куском. Она заранее знала, каким движением он возьмет стакан. Знала, как он крупными глотками будет пить воду. И как потом вытрет рот — сперва правой, а затем левой ладонью… Рыжий парень не смотрел на нее. Он скованно сидел, скованно ел. А когда кончил есть и не знал, чем занять руки, снова принялся хрустеть суставами. Дрожь внутри прекратилась. Теперь желудок ее был сжат, словно судорогой. «Пустяки, — думала она. — Это просто самовнушение». Нетти встала, чтобы унести поднос. В дверях кухни она обернулась и увидела, что рыжий парень опустил руки на колени и больше не ломает пальцы. Она принесла ему на тарелке несколько персиков. Подойдя к парню, она явственно услышала, как на пальце у него хрустнул сустав. — Угощайтесь, пожалуйста, — оказала она, ставя перед ним фрукты. — Не хочу, — буркнул рыжий парень. — Отчего вы так нервничаете? — спросила она. — Почему вы решили, будто я нервничаю? — весь встопорщился рыжий. Он с силой потянул за указательный палец, и Нетти судорожно сглотнула, чтобы подавить вскрик. * * * Когда я позвонил, она отворила дверь босая. Ногти у нее на ногах были покрыты красным лаком. Поначалу я и не видел-то ничего, кроме ее ног, и совершенно очумел от этого зрелища. Ноги были темные от загара. Щиколотки гладкие, словно отполированная кость, а ниже шел плавный изгиб, будто женщина при ходьбе опиралась не на ступни, а на воздушные подушки. Все движения ее были красивы. Я боялся ее. Я боюсь каждой женщины. Боюсь, что во мне вновь проснется желание, а стоит мне пожелать женщину, и снова беды не миновать… Но эти ноги не могли оставить человека равнодушным. Мне хотелось опуститься перед ней на корточки, чтобы она ступила ногою на мою ладонь. Хотелось дохнуть на эти ноги и обмахнуть их носовым платком, как дорогой фарфор. Хотелось поставить их себе на колени и провести рукой по пальцам этих ног, как по клавишам музыкального инструмента… Пишта рассказывал однажды, как во время первой их лодочной прогулки он покрыл поцелуями ноги Нетти, а затем, прижавшись к ним лицом, так и уснул… Было уже поздно. Надзиратель глянул в «глазок» и цыкнул на нас, чтобы мы заткнулись; разговор пришлось продолжить шепотом. — Что может быть красивого в женских ногах? — чуть слышно спросил я. — Видишь ли, я и сам понял это лишь в тот момент, — ответил Пишта. До того дня, сказал Пишта, он и на собственные-то ноги смотрел с отвращением, считая их неким уродливым придатком. И он живописал ноги своей матери, сплошь в мозолях, шишках и ороговелых наростах. Когда мать возвращалась с работы и подолгу размачивала в воде занемевшие пальцы, а затем принималась тупой бритвой срезать распаренные мозоли, он, Пишта, вынужден был отворачиваться, чтобы не стошнило… В ногах матери, говорил он, как бы отражалась вся убогая жизнь их семейства. Густого, темно-бурого цвета, они больше походили на уродливо стоптанные башмаки, чем на голые ноги. Оплетенные узловатыми, вздутыми жилами, они наводили на мысль о мерзких синих червях, ползавших под кожей. А когда мать выходила во двор и стояла босая в жидкой глине, ноги ее напоминали древесные корни, а пальцы казались вросшими глубоко в землю… Мать отвратила его от женщин и от всего плотского. В том числе и от своего собственного тела. Конечно, маме стоило бы посочувствовать, оговаривался Пишта, ведь ради семьи она целыми днями простаивала на ногах в буфете, разливая пиво по кружкам… Но до сочувствия дело не доходило. Когда мать возвращалась домой, казалось, даже от кожи ее разило спиртным. Она всякий раз приводила с собой какого-нибудь полупьяного мужика и раздевалась догола. А он, Пишта, понапрасну забивался с головой под одеяло: каким-то образом он все же видел, что его мать — женщина, у нее есть груди и все прочее, что положено иметь женщине, видел, как она, голая, ложится с чужим мужчиной… Пишта и пикнуть не смел. Он лежал под одеялом, свернувшись калачиком, кусал губы и ломал пальцы, чтобы хрустом суставов заглушить все другие звуки… Даже став взрослым человеком — лет в двадцать с лишним, — рассказывал Пишта, он настолько терялся в присутствии девушек, что кожа у него покрывалась мурашками. — В присутствии Нетти тоже? — спросил я. — Не болтай глупостей! — сказал он. — Даже в начале знакомства? — спросил я. — Никогда, — ответил он. — Нетти излучала красоту. Все вокруг нее становилось прекрасным: улица, по которой она шла, таз с облупившейся эмалью, в котором она мылась. И даже я сам. Насчет женской красоты у Пишты была целая философия. Смысл ее заключался в том, что прекрасное женское тело — не просто тело, а нечто гораздо большее. Подобно тому, как море ведь не просто вода. Женское тело хранит в себе тайну, о которой большинство человечества даже не подозревает, разве что некоторые избранные кое о чем догадываются. Греческие статуи, полотна итальянских мастеров — лишь малая толика женской красоты, выставленная напоказ. Если же простой смертный дерзнет влюбиться в прекрасную женщину, он станет рабом любви. Ему уже никогда не освободиться: опьянение красотой становится страстью, пагубнее алкоголя. Пока существуют на свете красивые женщины, до тех пор будет существовать и рабство. Тут Пишта расхохотался — беззвучно, чтобы не услышал надзиратель. — Признайся, что таких слов от бывшего районного партсекретаря ты не ожидал услышать! — Не верю ни единому твоему слову, — сказал я. — В прошлый раз ты говорил, что Нетти всегда оставалась тебе верна. — На свой лад, — возразил он. — Зато она вскружила голову моему лучшему другу. Она и тебе вскружила бы голову. — Да она на меня и смотреть бы не стала! — А я, по-твоему, красавец, что ли? — засмеялся он. — Вся беда в том, что ты боишься. Ты не смеешь любить красивых женщин. Между тем красивая женщина гораздо доступнее, чем уродка… Красота уверена в собственном предназначении подобно тому, как святые верили, что способны излечить прокаженных. — Выходит, ты тоже был вроде прокаженного? — спросил я, чтобы хоть как-то уколоть его. — Хуже прокаженного, — усмехнулся он. — Я был девственником. Это в двадцать-то шесть лет! Пишту нельзя было упрекнуть в излишней деликатности. Вернее, он очень любил учить других, и наряду с венгерской поэзией и политэкономией основным предметом обучения была Нетти… Остальному, говаривал Пишта, я волен учиться у кого угодно, а вот сдать экзамен по Нетти могу только ему. — Почему это я должен сдавать экзамен по Нетти? — спросил я. — Потому что и у тебя тот же комплекс, каким прежде страдал я, — пояснил он и подробно описал мне голос и походку Нетти, ее кожу, грудь, живот, изгиб шеи. Живописал ее поцелуй. Я до такой степени изучил Нетти, что мог бы продолжить жизнь с нею с того момента, как Пишта был разлучен с ней. Мне недоставало ее не меньше, чем ему. Иной раз меня так и подмывало спросить, нет ли у Нетти младшей сестры, но Пишта угадывал все мои потаенные мысли и тут наверняка бы меня высмеял. «Вот видишь, — сказал бы он, — Нетти уже вскружила тебе голову». Должно быть, у Нетти такие ноги, как у этой адвокатши. Больше я ничего и не успел разглядеть. Знаю, какую мину она состроила, когда увидела меня в дверях. Я ведь, как слепой, улавливаю колебания воздуха; от нее исходила вибрация — вроде радиоволн, и я понял, что неприятен ей. Чем изысканнее, опрятнее человек, тем противнее я ему кажусь — к такой реакции я уже привык. Пожалуй, Нетти не отнеслась бы ко мне с брезгливостью. Впрочем, не знаю, с чего я так решил. Ну, а такие, как эта адвокатша, меня не волнуют. Я слегка удивился, когда она принесла яичницу. Заметил также, что, пока я ел, она не спускала с меня глаз. От этого меня охватила необоримая, распирающая изнутри нервозность, как всегда, в присутствии женщин… Мы едва перемолвились словом. Она поинтересовалась, не хочу ли я пива. Я сказал — не хочу. И вдруг она каким-то странным, чужим голосом проговорила: — Ведь вы сидели вместе с Иштваном Ханновером! Я в это время ел персик. Мякоть так и шлепнулась у меня изо рта на тарелку. — А вы откуда знаете? — спросил я. — Сколько времени вы сидели вместе? — спросила она. — Полтора года, — сказал я. — А вы кто такая? — Нетти, — сказала она. Лишь тут я осмелился на нее взглянуть. * * * Вскоре после этого зазвонил телефон. Оба вздрогнули, хотя телефон, стоявший в кабинете Кари, звонил совсем негромко. К аппарату был приделан специальный удлинитель, чтобы по вечерам телефон можно было выносить туда. Кари работал в Министерстве внешней торговли, занимая высокий пост. Он вел переговоры с западными партнерами и нередко задерживался с гостями по вечерам. Тогда он по два-три раза звонил Нетти. Если она еще не успела заснуть, она шла в кабинет мужа и снимала трубку, а когда засыпала, звонок не будил ее. Днем Кари тоже по нескольку раз звонил домой, словно опасался, что рано или поздно не застанет жену дома. Он любил Нетти страстно, пребывая в постоянном страхе потерять ее; домой всякий раз возвращался с подарками, будто желая подкупить ее. Какая-то часть Нетти не принадлежала ему, и эту частицу ее существа он и пытался вырвать у нее — но безрезультатно. Вот и сейчас в голосе его сквозило искреннее волнение, как у человека, переживающего первую неделю влюбленности. — Ты не спала? — Нет. — Любишь меня? — Да. — Честно? — Честно. На миг наступило молчание. С другого конца провода доносились звуки танцевальной музыки. Кари пытался определить, нет ли в этом ее «честно» неискренней интонации, но так и не мог решить. — Шведы запросились в бар, — сказал он чуть погодя. — У тебя нет желания приехать сюда? — Нет. — Я пришлю за тобой машину. — Ничего не получится, — сказала Нетти. — Я не одна. — А кто там у тебя? — Некий рыжеволосый молодой человек. — Знакомый? — Я его не знаю. — Что ему нужно? — Не знаю. — Пусть придет завтра. — Он не желает приходить завтра. — С чего ему так приспичило? — Он полтора года провел вместе с Пиштой. Какое-то время в трубке снова слышалась лишь танцевальная музыка. Каждый раз, когда она произносила это имя, Кари умолкал и некоторое время прислушивался, как врач, простукивающий сердце больного. — Как его зовут? — затем спросил он. — Простите, как вас зовут? — прокричала Нетти, обернувшись к открытой двери в прихожую. — Дюла Пелле, — отозвался рыжеволосый. — Дюла Пелле, — проговорила в трубку Нетти. — Откуда он вышел? — Откуда вы вышли? — переспросила Нетти. — Из Ностры. — Из Ностры, — повторила Нетти. — Он политический? — Вы политический? — крикнула Нетти. — Уголовник, — буркнул Пелле. — Уголовник, — повторила Нетти. — В чем обвинялся? — В чем обвинялись? — спросила Нетти. — Изнасилование. — Изнасилование, — повторила Нетти. На сей раз последовала более долгая пауза. Затем голос Кари зазвучал хрипло, и говорил он с несвойственной ему торопливостью; он с подчеркнутым нажимом проинструктировал Нетти, чтобы та дала сотню форинтов этому Дюле Пелле и немедленно выставила его из квартиры. Завтра он, Кари, все утро будет дома, так что парень может прийти так рано, как только пожелает. — Выставишь его за порог? — с тревогой спросил он наконец. — Да, — сказала Нетти. — Обещаешь? — Обещаю. — Любишь? — спросил Кари. — Да, — сказала Нетти. — Честно? — спросил Кари. — Честно, — ответила Нетти. Она положила трубку. Прошла к себе в комнату. Достала из сумочки стофоринтовую купюру. Когда она вышла из спальни в прихожую, Пелле вновь вскочил и вытянулся по стойке «смирно», а затем медленно опустился на стул и захрустел суставами пальцев. Нетти смотрела на него. Сотенную бумажку она сунула к себе в карман. — Простите, вы курите? — спросила она у Пелле. — Да. — Обождите, — сказала Нетти. — Я принесу сигареты. * * * У меня не было сил дождаться, пока он ответит на мои вопросы. Будь у него семь ртов и отвечай он одновременно на семь вопросов, это все равно не утолило бы моего нетерпеливого любопытства. — Пишта ничего не просил мне передать? — спросила я. — Этого не может быть! Попытайтесь вспомнить. — Да он и не мог ничего передать, — сказал он и уставился на меня. Поначалу он не решался и глаз поднять, а теперь впился в меня своими зелеными глазищами, как голодный зверь в добычу. — Почему это он не мог ничего передать? — спросила я. — Пишта не предполагал, что я освобожусь раньше. Он все время ждал, что его вызовут, извинятся перед ним и отпустят домой… К тому же он и не догадывался, насколько болен. И лишь перед тем, как его перевели в лазарет, он вспомнил про конверт. — Какой конверт? — спросила я. — Так ведь зачем я сюда пришел… Там были его дневник и почти готовая статья о Бабефе. Пишта сказал, если, мол, я это прочту, то лучше узнаю его. Бумаги он передал господину адвокату. — Конверт находится у меня, — сказала я. — Неужели он ничего не говорил обо мне, а только о дневнике да о Бабефе? Ни за что не поверю! — Как не говорить! Говорил. — Часто? — спросила я. — Все время. — И что же он говорил? — спросила я. — Разное… — сказал он и покраснел. — Так расскажите же! — попросила я. — Что? — Ну, о чем говорил Пишта. — О том, какие у вас волосы. — А еще? — Какие у вас глаза. — А еще? — О том, какие у вас ноги. Он снова вспыхнул. Краснеет он легко; вот только не пойму, почему именно упоминание о моих ногах вогнало его в краску. — Что же он рассказывал о них? — Какие красивые у вас ноги и какая красивая походка. — А что он еще говорил? — Что с вами все было просто и естественно. Ему никогда не приходилось бояться, даже в подпольной работе, потому что рядом с вами никакая опасность была не страшна… — Оставим подпольную работу в покое, — сказала я. — Но ведь он сам привел этот пример. — Какой пример? — Случай в кондитерской. Странно, что Пишта придавал этой истории такое большое значение, а ведь это была всего лишь ребяческая выходка… Когда патруль вошел в кондитерскую, я тотчас поднялась из-за столика, словно торопилась уйти. Конечно, проверку документов начали с меня. Я соврала, что все документы забыла дома; тогда солдаты взяли меня в кольцо и заявили, что я должна пройти с ними в участок… Дверь в кондитерскую была открыта, я выскочила на улицу и кинулась бежать. Проспект Пожонь. Улица Сигет. Улица Йожефа Катоны. Набережная Дуная… Патрульные бросились за мной в погоню, но где им было меня догнать!.. Тогда они схватили такси, но я-то была гимнасткой, бегала четырехсотметровку и неслась чуть ли не быстрее, чем их такси… Разумеется, в участке я сразу же «отыскала» в сумочке удостоверение. Отец — железнодорожник, мать — прислуга у приходского священника… Меня потрепали по щечке и посоветовали впредь не пугаться солдат, ведь они охотятся лишь за евреями да коммунистами. Потом спросили, есть ли у меня деньги на трамвай. Я сказала, что нет. Пишта зацеловал меня, хваля за героизм. В кондитерской была важная встреча; Пишта встречался не только со своим связником, но и еще с каким-то товарищем, о котором он отзывался с благоговейным почтением. «Если это доставляет тебе такую радость, могу устроить еще один забег», — хвастливо заявила я. Впрочем, я и сама была горда своим «подвигом», только не выказывала этого. И даже сейчас, стоило мне только вспомнить о том вечере, как меня вдруг снова охватило желание бежать, словно бы я не в комфортабельной вилле и не жена влиятельного лица, готовая отправиться в сказочное путешествие к морю, а все там же, в кондитерской, и без гроша в кармане… Господи, как же я тогда летела! У меня было ощущение, что все сейчас зависит от меня. Что я прославлюсь, как тот знаменитый бегун из Марафона, а может, и того больше. Я чувствовала, что спасаю мир. Если даже меня и настигнут, то все равно не сумеют схватить, ибо я уже бегу не по земле, а по дорогам какой-то волшебной страны, поддерживаемая с обеих сторон попутным ветром, и путь мой устлан рыбьей чешуей, чтобы легче скользить ноге… Я и в самом деле ничуть не устала. Когда меня втолкнули в такси, дыхание мое почти не сбилось, и я ощущала такую легкость во всем теле, такое блаженство, словно опоенная зельем… Судя по всему, человеку нипочем усталость, если он делает что-то ради других людей. — Скажите, — неожиданно обратилась я к Пелле, — пока вы были с Пиштой, он оставался коммунистом? — Все время, — ответил он. — И поучал вас? — Все время, — повторил он. — Пока его не перевели в лазарет. Простился со мной, посмеиваясь. Пожелал мне скорее забыть все свои страхи. И велел не думать постоянно, какой я некрасивый. Легко тебе говорить, возразил я. Ничего, сказал он, рано или поздно появится в твоей жизни женщина, которая заставит тебя позабыть о неказистой внешности. Не горюй, пригласят и тебя покататься на лодке… Пишта намекал на ту вашу лодочную прогулку. — Об этом он тоже говорил? — Да. — Расскажите мне. — Но ведь вы и сами знаете! — Конечно, знаю, — сказала я. — Но хочу услышать, какими словами он рассказывал об этом. — Да я и не сумею повторить в точности. — Неважно. Расскажите, как умеете, — попросила я. Его все время приходилось подстегивать. Пялить на меня глазищи — это он умел, а слова из него нужно было вытягивать клещами. — Лучше уж я расскажу что-нибудь другое, — сказал он. Я умоляюще сложила руки. — Ну, пожалуйста, прошу вас! Ведь я имею право узнать об этом. Он залился краской так, что у него покраснели даже руки, даже ногти с «траурной» окаемкой. — Пишта говорил, что не захватил с собой купальных трусов. Вернее, он и не мог их захватить, потому что купальных трусов у него не было… Кататься на лодке он поехал в бриджах. В бриджах, во фланелевой рубашке, в непромокаемой куртке. И упорно говорил мне «вы». Сидел в застывшей позе и изучал пейзаж по обоим берегам реки, словно не в силах был повернуть голову в мою сторону. На другой день мы вместе купили ему купальные трусы. — Все так и было, — сказала я. — Вы сидели на веслах и увели лодку далеко вверх по течению. Там обнаружили укромное местечко. Пишта описал его. Длинная полоса вдоль берега, поросшая нежной травой и защищенная ивами, а над водой склонилась дикая черешня… И тогда вы сказали: «Пошли купаться». А Пишта сказал: «У меня нет купальных трусов». На что вы ответили: «Значит, будем купаться без трусов». А он сказал: «Выдумали тоже! Да ведь в любой момент кто-нибудь может появиться…» Но появиться было некому. Время шло к полудню. Те, кто плыл мимо острова стороной, уже поднялись на своих лодках вверх по течению, а возвращаться обратно им еще было рано. Пароходы тоже не показывались; вокруг не было ни одной живой души, над Дунаем повисла тишина: ни голоса, ни звука… Вода была удивительно прохладной, и эта прохлада ласкала тело, как ветер — обнаженную статую. — Он сказал, что вы его высмеяли, — продолжил Пелле. — Он был как вареный рак, — засмеялась я. — Даже свою фланелевую рубашку и ту снять не решался. Пелле тоже улыбнулся. Лишь сейчас я заметила, что зубы у него тоже некрасивые — потемнели и попорчены до срока… Однако из этих бескровных губ, скрывающих гнилые зубы, все же вроде бы звучал голос Пишты, что заставляло забыть внешнюю непривлекательность парня. — Рассказывайте дальше, — попросила я. Пелле снова покраснел до ушей. По-моему, даже под одеждой он сделался весь красный. — Потом, — промолвил он, — вы вошли в воду и там разделись. А затем выбросили свой купальник на берег и заплыли далеко на середину, потому что вы очень хорошо плаваете… Пишта забеспокоился и стал звать вас обратно, и тогда наконец вы вышли из воды. Вы были очень красивы, сказал Пишта. — А что еще он сказал? — допытывалась я. — Или он ограничился только этим? — Он сказал, что фигура у вас, как у семнадцатилетнего юноши, который чудесным образом вдруг превратился в девушку… Пелле сглотнул комок в горле. На меня он не смотрел. Уставился на вешалку, словно бы там и была та девушка, о которой шла речь. Мне стало жаль его, но я не в силах была прекратить расспросы. Мне хотелось услышать слова Пишты. — Продолжайте, пожалуйста, — попросила я. Он снова сглотнул. — Пишта говорил, что вы не спешили одеваться. Потянулись всем телом, и на коже у вас засверкали капельки воды. И когда вы стояли так, потягиваясь, мимо проплыла лодка с восьмеркой гребцов. На виске у него забилась жилка, и, казалось, можно было почти глазом проследить пульсацию крови вплоть до самого сердца… Кожа его, необычайно тонкая, не служила покровом, а напротив, предательски выдавала человека. Подобно экрану рентгеновского аппарата, она проецировала все, что происходило внутри. — А дальше? — поторопила я. — Пишта сказал, что поблизости рос куст, и вы могли бы там укрыться. Но тут он сам спохватился, свернул в комок купальный костюм и бросил вам; купальник упал возле самых ваших ног. Но вы не стали его поднимать и за куст прятаться тоже не стали, а направились через лужайку прямиком к Пиште, и шли вы так свободно и неторопливо, словно бы нагота была наиболее естественным человеческим состоянием. Наготу, говорил Пишта, вы носили так, как иная женщина — меховое манто. Все было в точности так. Помнится, та злополучная лодка сперва тащилась еле-еле, а потом и вовсе увязла в прибрежном иле, потому что рулевой пришел в такое же смятение, как и бедняга Пишта. Мой целомудренный друг сломя голову бросился ко мне и прикрыл мои плечи полотенцем. — А затем? — спросила я. — Затем вы поссорились, потому что Пишта был очень ревнивый. — О да, очень! — кивнула я. — Ну, а потом помирились. — А что дальше? — Тот день стал для него днем излечения. — Больше ничего он не говорил? — допытывалась я. — Говорил, но не так уж много. — И все же хотелось бы услышать. — Об этом не принято говорить, — возразил он. — Я вас очень прошу! — взмолилась я. — Пишта сказал, — произнес он почти беззвучно, — что с вами ему было лучше всего на свете. Меня словно совсем покинули силы; я сидела, совершенно опущенная, все мускулы мои расслабились, внизу живота расплывалось нечто жаркое, как при внутреннем кровоизлиянии. Я чувствовала Пишту в себе. Слышала его учащенное дыхание, слышала его вскрик — точно произошел взрыв и с резким толчком взметнулась земля. Мне тоже с ним было лучше всего на свете. — Спасибо, что рассказали, — поблагодарила я. Внезапно парень вскочил. Огляделся по сторонам. Даже в воздухе вокруг него отражалась его внутренняя дрожь. Мне стало жаль его. С минуту я всматривалась в его лицо; оно уже не казалось мне таким отталкивающим, как в тот момент, когда он пришел. Каким-то образом он вписался в наше прошлое, сразу найдя себе место в тех воспоминаниях. Мне почудилось, будто и он тогда стоял под дикой черешней там, на берегу. Правда, он виделся не так четко и ясно, как Пишта, а как некое бесплотное существо, способное быть лишь тенью самого себя… Но он был там. — Идите за мной, — быстро проговорила я. — Куда? — спросил он. — В мою комнату, — ответила я. — Там хранятся бумаги Пишты. * * * Кровать Нетти. Кровать Нетти, сделанная из дерева разных пород, являла собой произведение искусства. Она относилась к эпохе Марии Терезии. Кари получил ее взамен адвокатского гонорара от несостоятельной должницы баронессы Хайлиг; он не только брал на себя защиту коммунистов, но и не пренебрегал дойными коровами. Кровать эту соорудил безвестный крестьянский мастер в качестве приданого баронессе, тогда только что появившейся на свет. Предположительно восемь лет он трудился над столярными работами и восемнадцать лет корпел над интарсиями. В результате получилась странная смесь монументализма и изящества: кровать напоминала пляшущего медведя. А у Нетти возникла дерзкая мысль соединить ее с ночным столиком в стиле рококо; над постелью она повесила ультрасовременный светильник, а у изголовья обосновался огромный, пузатый, обливной кувшин с георгинами на длинных стеблях. До того, как выйти замуж за Кари, Нетти приходила домой только переночевать. Выйдя замуж, она со страстью одержимого предалась обустройству квартиры; взять, к примеру, тот же кувшин; горлышко его, наподобие бус обвивала связка круглого красного перца. Эту кровать сейчас разглядывал Пелле. Он смотрел на нее исподлобья, набычившись, словно готовился сокрушить ее. — Кровать тоже собственность Кари, — примирительным тоном сказала Нетти. — Я всю эту мебель здесь терпеть не могу. — А мебель красивая, — заметил Пелле. — Только будьте добры, отдайте мне Пиштин конверт. — Вы хотите уйти? — Да, хочу, — сказал Пелле. — Не валяйте дурака, — сказала Нетти. — Ведь моя жизнь сложилась в точности так, как хотел Пишта. — Я знаю, — сказал Пелле. — И знаете, что Кари был влюблен в меня? — Да. — Кари был единственным человеком на свете, к которому Пишта меня не ревновал. Кари вызывал только улыбку. — Пишта рассказывал об этом. — А если я умру, говорил Пишта, выходи за него замуж. — И это я тоже знаю, — сказал Пелле. Он по-прежнему не сводил глаз с кровати. Все светильники в комнате были затенены абажурами. При этом мерцающем, рассеянном свете некрасивость молодого человека скрадывалась. Красное пятно на щеке едва проступало, оно казалось случайной тенью на фоне бледного, худого, юношеского лица. И дело было не только в освещении. Пелле возник из ниоткуда подобно дальнему родственнику, к которому не приглядываются, красив он или уродлив. Его принимают таким, каков он есть. Но Пелле этого не знал. Внезапно он повернулся спиной к кровати и бросил взгляд на дверь, словно в поисках выхода, и повторил просительным тоном: — Так отдайте мне, пожалуйста, этот конверт. Нетти улыбнулась. — Да полно тебе ревновать, дурачок, — сказала она. И глубоко вдохнула. Закрыла глаза. Напряглась всем телом, как перед прыжком в холодную воду, затем быстро подступила к нему и поцеловала в губы. — Раздевайся скорее, — шепнула она. — А я приготовлю тебе ванну. * * * На мне был костюм Пишты, его рубашка. На ногах — носки и ботинки Пишты. И я страстно желал эту женщину. — Пожалуйста, отпустите меня, — просил я. — Теперь ты поцелуй меня, — сказала она. И не переставая ласково гладила меня по лицу с бесконечным, животным терпением, подобно тому, как корова вылизывает теленка. Как только я пытался ускользнуть, она вновь опрокидывала меня на постель и улыбалась. В ней пробудилась такая сила, что я не мог ее обороть. — Пожалуйста, оставьте меня в покое, — взмолился я. — Все равно я не смогу это сделать. — Почему не сможешь? — спросила она. — Из-за Пишты. — Неправда, — сказала она. — Ведь ты и есть Пишта. — Нет, я не Пишта. — Ну, отчасти, — сказала она. — Это всего лишь его одежда, — возразил я. — Не только одежда, — сказала она. — Его голос. Его слова. И суставами ты хрустишь, как он. — Пишта не ревновал только к господину адвокату, — сказал я. — К тебе он тоже не стал бы ревновать, — сказала она. — Поцелуй меня. И снова сама поцеловала меня. Я попытался отстранить ее, но она лишь улыбнулась и продолжала ласкать и гладить меня. — Отпустите, прошу вас, — сказал я. — Ведь я еще ни разу не был близок с женщиной. — Не ври, — сказала она. — Поверьте, я говорю правду, — сказал я. — Но ведь за это тебя и осудили. — Не за это. — Ты сам сказал, когда Кари спрашивал по телефону. — Дело было совсем не так. — А как? Я рассказал, что парни потешались надо мной из-за того, что я ни разу не был близок с женщиной, и напустили на меня ту стерву. Сперва она приставала ко мне, а потом принялась издеваться: «Ах ты, рыжий пес, — говорила она. — Ах ты, меченая рожа!» Тогда я набросился на нее, сорвал с нее одежду, но она отбилась от меня. Потому я и получил-то всего полтора года. — Так почему же ты ни разу не был близок с женщиной? — спросила она. — Потому что я боюсь женщин, — ответил я. — На сей раз не врешь? — спросила она. — Не вру. — Меня ты тоже боишься? — спросила она. — Да, — ответил я. — Боюсь. — Потому что ты некрасивый? — спросила она. — Да, потому что я некрасивый. — Но это вовсе не так, — сказала она. — Я знаю, что так… — Ну, обожди, — сказала она и встала. — Пока не смотри сюда. Но я не мог не смотреть. Я так страстно желал ее, что не в силах был смотреть куда бы то ни было, кроме как на нее. Я даже моргнуть боялся, потому что тогда какое-то мгновение не увижу ее. В углу стояло трюмо. Она подошла к нему и расчесала волосы перед зеркалом. Затем положила расческу. Расстегнула халат. Чуть повела плечами, и ночная сорочка соскользнула с нее. Она переступила через одежду и высвободила ноги из шлепанцев. Когда она повернулась ко мне, на ней ничего не было, и шла она спокойной, раскованной походкой. Еще Пишта рассказывал, какими гармоничными были ее движения. Возможно, потому, что она занималась спортом. Возможно, потому, что очень любила танцевать и мгновенно схватывала нужный ритм. По мнению Пишты, секрет красоты ее походки заключался в том, что части ее тела каким-то образом всегда помнили друг о друге. Они подавали друг другу весть — телеграфировали, что ли. В одном-единственном шаге Нетти было заключено столько же естественной грации, сколько в движении птицы, вспорхнувшей с ветки, описавшей в воздухе круг и вновь опустившейся на место… Она встала у постели и посмотрела на меня сверху. — Взгляни на меня, — сказала она. — Ты в точности такой же. — Нет, — сказал я. — Да, — сказала она. — Все мы одинаковые. * * * В квартире зазвонил телефон. Звонок они услышали с лестницы. Нетти остановилась. — Не подходи к телефону, — испуганно попросил Пелле. — Ступай вперед, — улыбнулась Нетти. — И ничего не бойся. Ей пришлось подняться по лестнице. Отпереть дверь в прихожую. Включить свет. Пройти через анфиладу комнат. Телефон не унимался. Она сняла трубку. — Здравствуй, — сказал Кари. — Здравствуй, — ответила Нетти. — Ушел уже тот рыжий парень? — Сейчас уходит, — сказала Нетти. — Только сейчас? — Только сейчас. Наступило молчание. На другом конце провода слышалась танцевальная музыка. — Я думал, ты уже спишь, — сказал Кари. — Нет, я не спала, — сказала Нетти. — Ты пришла из своей комнаты? — Нет. — Ты вернулась из подъезда? — спросил Кари. — Да, я вернулась из подъезда, — ответила Нетти. И вновь какое-то время в трубке звучала лишь музыка. — Разве обязательно было так спешить? — спросил затем Кари. — Обязательно, — сказала Нетти. — У тебя и одежды-то дома почти не осталось. — Хватит того, что есть, — сказала Нетти. — И все чемоданы сданы в багаж. — Я упаковала вещи в сумку, — сказала Нетти. — Ну что ж, пока, — сказал Кари. — Пока, — отозвалась Нетти. Еще какое-то время слышалась танцевальная музыка, но больше они ничего не сказали друг другу. Оба одновременно положили трубку. * * * Когда я захлопнула за собой дверь квартиры, на лестнице было пусто. — Эгей! — крикнула я. Ответа не последовало. Я помчалась по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, но и на улице никого не увидела. Я не знала, куда бежать; затем бросилась вдоль по улице вниз. С сумкой в руках, в зимнем пальто в накидку (демисезонное тоже было сдано в багаж), я неслась сквозь ночь. Нигде ни души, ни звука шагов, лишь перестук моих каблуков. Улица Борш. Улица Сегфю. Улица Эндре Ади. Проспект Мучеников. Улица Бема. Набережная Дуная. И вовсе не я бежала по улицам: бежали деревья, дома, уличные фонари, почтовые ящики, навстречу мне мчался весь город. Я не чувствовала веса сумки, не ощущала тяжести тела. Ноги мои становились все легче, я почти летела, парила в воздухе. Десять лет не бегала я с такой скоростью… Пожалуй, мне его и не догнать уже. Может, он ушел совсем в другую сторону. А возможно, я проскочила мимо, не заметив его на бегу. Я не расстраивалась: все равно он найдет меня. Такие ущербные всегда меня находят. Я бежала, бежала и радовалась этой вновь обретенной свободе.